Қидириш

Кутубхона

Facebook

Николай Ильин. Повесть Улугбека Хамдама «Одиночество»

Повесть известного узбекского писателя Улугбека Хамдама «Одиночество», подготовленная к изданию на русском языке, достаточно необычна во многих отношениях. Прежде всего следует отметить, что она не является повестью в привычном понимании, то есть произведением с более или менее развернутым сюжетом, описанием жизненных коллизий героев и проработкой характеров персонажей. Можно сказать, что это лирическая повесть, где по существу заявлен один персонаж – сам рассказчик с едва намеченными фактами биографии (предприниматель, ученый, писатель) и отдельными ситуациями-эпизодами, всплывающими в его памяти. Главным содержанием произведения также является не изображение жизни персонажа в определенной временной и социальной ситуации, но прежде всего размышления этого персонажа о смысле и основных вопросах человеческого бытия, а элементы сюжетности (смерть сына, потеря и обретение работы, отъезд и возвращение семьи и др.) лишь повод для этих размышлений. Повесть носит не только лирический, но и исповедальный характер, ибо расстояние между главным персонажем (у него даже нет иного имени, кроме «я») и реальным автором сведено до минимума: «я буду писать обо всем так, как оно есть; я беру на себя смелость прямо взглянуть в ужасающее, покрытое синяками и кровоподтеками лицо Истине, и…будь что будет», — заявляет автор-рассказчик (с. 5-6)[1].

         Главный герой повести к моменту своего тридцатилетия  переосмысливает коренные вопросы человеческого бытия. Возраст в этом отношении (своеобразное «Земную жизнь пройдя до половины…») не случайная категория, ибо в данном случае речь идет не о том юношеском осмыслении, когда человек определяется и вступает во взрослую деятельность – это возвращение к переосмыслению пожившего и во многом опытного человека, зрелого мужчины, жизнь которого, по крайней мере, с формальной стороны, уже во многом сложилась и определилась. Поэтому ситуация раздвоения, в которую втягивается сознание центральной фигуры повествования, случается в жизни далеко не каждого человека. Чем оно вызвано? Несомненно, тем воздействием объективных обстоятельств, теми огромными жизненными переменами, которые имели место в недавнем прошлом, которые задали содержание и динамику сегодняшней действительности и которые многих заставили возвращаться к переосмыслению основополагающих жизненных устоев, но которые лишь пунктирно намечены в повести. Называть и классифицировать их подробнее для автора не было нужды, ибо суть этих перемен у всех на глазах и осознается всеми. Нашего же героя во всем этом  волнует не столько исторический или социальный планы, сколько их человеческая составляющая, нравственно-философская сущность.

  Центральный персонаж повести, хотя испытал и падения и взлеты личной карьеры, в целом практичен и благополучен. «У меня все прекрасно! Я пьян от жизни! Я умен и здоров, силен и удачлив! Вот эта красивая, стройная женщина – спутница  моей жизни, а играющий на полу и так похожий на меня черноголовый малыш (слава Богу!) мой сын! По сути дела, у меня есть все:  работа, о которой многие могут только мечтать, прекрасная семья, уютный и теплый дом.  И еще – бесконечная  хвала Богу! – родители мои живы и здоровы, братья и сестры благополучно устроены,  друзьями и хорошими знакомыми я не обделен. Ну, скажите, что еще нужно простому парню? Грех желать большей удачи!» (с. 2)

         Однако все это не приносит герою жизненного удовлетворения. К внешней стороне жизни не сводится интерес этой богатой духовными интересами и запросами личности. С жестокой откровенностью он пересматривает и исследует все свои отношения в этом мире: Я и Бог, Я и Она (любимая женщина), Я и Творчество, Я и Общество, люди, Я и Природа. И почти во всех этих отношениях он обнаруживает двойственность, неоднозначность, сомнительность («безымянное МЕЖДУ»), которые вместе с его природным желанием верить и любить проявляют подлинные противоречия человеческой жизни и мысли и обрекают героя на тяжелые внутренние переживания и состояния..

  Сознание героя бьется над вечной проблемой любой веры и религии: как Бог может допускать зло? «Следуя Всевышнему, я «все»  приемлю и стараюсь быть искренним в оценке этого «всего», стараюсь объективно осмыслить окружающий меня мир и самого себя в этом мире, стараюсь в «своем слове» не прикрывать грязь парчой. И пусть назовут меня «неверным», неискренним, пусть завистники и лицемеры обвинят меня во всех смертных грехах, но я то знаю, что никогда не отрекусь от  своих поисков Истины» (с. 36).

  Смерть только что родившегося невинного ребенка – жестокое испытание веры главного персонажа повести. Сомнения приводят его на грань веры и безверия: «Ты, знающий обо мне ВСЕ, водишь моим пером.  Но, Всевышний, в то же время я ощущаю и то, как Ты бесконечно, бесконечно далек от меня! Так далек, что иной раз меня начинают терзать горькие  и страшные мысли о том, что,  либо я не существую для Тебя,  либо – Тебя нет…» (с. 24-25). Герой повести не утрачивает веры, только осознает, что механическое толкование добра и зла как наказания и воздаяния за добрые или злые поступки недостаточно для понимания всей сложности земной жизни. «Ты, Всевышний, повелеваешь и добром и злом в этом мире, но вовсе не так, как категорично утверждают полуграмотные священнослужители и недалекие ученые: «От Бога – совершенство, от человека – бесчестие». Нет, не так! Все – от Бога!» Неканоничность такой позиции, ее неприемлемость для многих ясно осознается ищущим героем: «Боже, я, раб Твой, по мнению недоучек священнослужителей являюсь явным мятежником, поскольку вхожу в категорию «сомневающихся».  Да, я во многом сомневаюсь, я постоянно ищу ответы на многочисленные вопросы, которые мучают  и жгут мою душу, но Я НЕ ДВУЛИЧЕН  и  Я НЕ ЛИЦЕМЕР!» Вместе с тем в герое рождается и вопрос об истинности свободы воли человека: «О горе! Этот несовершенный и жестокий мир создал Ты, Боже, и только в Твоей власти изменить его! А я, раб твой, и слаб, и немощен, и сам грешен. Иной раз мне кажется, что без «указания свыше» человек не в состоянии даже подтереться как следует» (с. 36).       

         «Привыкание» к близкому человеку, к будничности присутствия в доме любимой женщины – жены, одно простое общение с которой было когда-то для героя настоящим потрясением и праздником жизни и которую он продолжает любить, но будто уже совсем не так, как тогда, как прежде – еще один источник мучительных состояний и рассуждений персонажа. «Увы, на земле много подобных мне  «рабов»,  мечты которых зациклены  на одном, – на обладании любимой женщиной! Однако, бесстрастно проанализировав свое состояние, я все-таки отдаю себе отчет в том, что в отличие от «многих» еще способен контролировать свои чувства и поступки, и потому прекрасно понимаю: воссоединение с НЕЙ  равносильно…  потере» (с. 14).  Ибо вместе с этим уходит тяга к ней, первозданность чувства: «Тебе, о мое бедное сердце, не под силу стать Меджнуном, чтобы «скитаться по пустыне любви», да и нет у тебя убежденности в том, что и ее сердце  захочет  стать «безумным» и последовать за тобой в этих скитаниях!» (с. 23).

Но не только пресыщение чувством волнует героя, сама возможность обольститься другой или другими входит в противоречие с идеальностью настоящей любви: «Грех правит миром. Вот передо мной, на постели, спит моя красавица  жена. А я, несмотря на пробуждающееся желание, не приближаюсь к ней, а с интересом наблюдаю за чужими красавицами, проходящими под окном моего дома, и…  тоскую по ним, готовый целовать их следы. Вот такие черти сидят в моей душе!  В то же время  все окружающие считают меня исключительно добропорядочным человеком,  и я не хочу отказываться от такого мнения о себе, поскольку мне, как и многим на этой земле, приятны  похвалы» (с. 39).

Вершина драматизма достигается в откровенном диалоге семейной пары, когда «инициатива сомнения» неожиданно для главного персонажа переходит уже к жене. «Обычно ее крепкий и безмятежный сон был «предметом»  зависти моих бессонных ночей.  И я всегда искренне считал, что ей не дано маяться душой так, как это присуще мне!  Так что же произошло?  Неужели и ее мучают мысли, подобные моим, и  до утра не дают сомкнуть глаз?

 Склонившись над женой и глядя ей в глаза, я тихо спрашиваю:

 — Что с тобой?

Спокойным и каким-то потухшим голосом она шепчет:

- Бесполезно! Все бесполезно…

- Что бесполезно? Что с тобой случилось?

- Ах, оставьте меня…

- Говори!

- Я не люблю вас…

- Ты шутишь?!

- Нет, не шучу. И вы тоже не любите меня.

На какой-то момент я немею, переваривая услышанное. Затем вновь задаю вопрос:

- Почему ты решила, что мы не любим друг друга?

- Вы думаете о других женщинах и желаете их! (и с иронией в голосе) Разве это не так?  Но… (и в голосе уже яд) и  я  думаю о других мужчинах и тоже желаю их.  (с горечью)  Разве это можно назвать любовью?

- Что?!..

- …

Не ответив, жена отвернулась от меня и закрыла глаза» (с. 94-95).

И тут герой повести впервые не торопиться погружаться в привычную аналитику: «Я не стал продолжать этот напряженный диалог, потому что понял:  в этот момент что-то – очень  важное и для меня и для моей жены – просто висит на волоске! А я не хочу обрывать этот волосок. И потому промолчу.  Да мне сейчас и нечего сказать!» (с. 95). А ведь речь идет о в целом благополучной и счастливой семье, где супруги действительно любят и уважают друг друга.      

         Осмысление героем проблем семьи дополняется и достаточно нетрадиционным отношением к проблеме детей: «в результате любовных утех может родиться на свет ребенок, и этот ребенок будет обречен жить в нашем мире, полном боли и страдания?» (с. 29)  Двойственное отношение к «бесспорному шаблону» национальной жизни вносит внутреннее напряжение в казалось бы гладкие семейные контакты. «Когда мама приезжает навестить нас, она всегда «между многих слов» обязательно добавит, обращаясь ко мне и моей жене: «Вы молоды, у вас еще будет много-много сыновей и дочерей!» Такое благословение очень нравится моей супруге.  А я  молчу. … я не смогу объяснить им, что для меня рождение еще одного ребенка – это мучительная  ответственность! Это вопрос жизни и смерти! И происходит это потому, что меня обуревают бесконечные сомнения, принимающие форму тревожных мыслей: не явлюсь ли я «причиной» не только зарождения новой жизни, но и  «причиной» всех тех будущих мучений, через которые этой «новой жизни» придется пройти, поскольку таков жестокий закон природы, закон нашего земного бытия?  Мы думаем, что дали жизнь младенцу, но на самом деле, не подарили ли мы ему тяжкий путь испытаний, печали и уныния?» (с. 73-74).

Вопрос семейного счастья как действительной полноты бытия или механической «заведенности» человека на продолжение рода тоже в поле внимания героя: «Вот моя мама… Ее пальцы растрескались и покрылись мозолями из-за каждодневных и бесконечных житейских хлопот. Ее руки огрубели, как руки мужчины, добывающего уголь в шахте.  Невольно я сравниваю мамины руки со своими, холеными, «городскими», и искренне расстраиваюсь. И лицо моей мамы – все в трещинках бесчисленных морщин – потускнело и состарилось. Ей немногим за пятьдесят, а она уже сгорбилась, как восьмидесятилетняя старушка. Но и это ладно.  Мучительный  вопрос заключается для меня в том, что получила моя мать взамен своих  многочисленных страданий, тягот, волнений?  Что видела она в этой жизни кроме вечного труда и вечного недостатка, вечных забот и вечной печали?  Может быть, ее счастье в том, что у нее много сыновей?  Но даже я – один  из самых удачливых из ее детей –  не чувствую себя счастливым!  Тогда получается, что все счастье моей матушки есть  лишь улыбка обманчивого миража?!

Тогда что же такое «быть счастливым»? Не  значит ли это быть обманутым  и какое-то время жить «в обмане», не ведая об этом?» (с. 74-75).

Не проще герою повести и с пониманием социальных проблем. Здесь преуспевающий предприниматель пытается заглянуть дальше своих непосредственных интересов и интересов своей семьи, ибо он побыл в шкуре и безработного и неудачника: «Зададим простой вопрос: есть ли на свете ИСТИНА и СПРАВЕДЛИВОСТЬ? Затруднительно ответить однозначно, но что точно на свете есть, так это Истина откровенного насилия  Сильных над Слабыми, вседозволенности Сильных и беззащитности Слабых. ТАКАЯ  ИСТИНА действительно существует. Все остальное – мираж,  омерзительное в своей циничности  лицедейство.

Головорезы, «компенсируя» свои преступления, время от времени бросают монеты в чаши нищих. Помолился, бросил нищему «на пропитание» и…очистился, и можно дальше вершить свои грязные дела. А через некоторое время  (если того требуют личные интересы!) можно спокойно перерезать глотку тем же самым нищим, которых недавно щедро одаривал деньгами.  Вот она – ИСТИНА  нашего мира» (с. 35). Герой повести чувствует  «страстное желание в «определенные моменты» высказаться сочным матом по поводу окружающих «бытовых реалий» (с. 31) и особенно жестоких законов бизнеса, где «методы «достойной борьбы» в процессе получения «серьезного капитала»  срабатывают крайне редко, зато  срабатывает другое:   нож в спину.  Но подобный путь не для меня» (с. 41).

  Неоднозначно для автора и самое главное в его жизни – словесное творчество. «Слово «литература» и «полет» для меня синонимы. В моменты своего «парения» – я творец, я неповторим и уникален! В любое другое время – ничем не отличаюсь от толпы…» (59). Но эта причастность толпе может сказаться и на качестве литературного труда, ибо пишущий может оказаться неправдив и неискренен по какой-либо причине, и исключения для себя автор не делает: «Порой писатели (в том числе и я!) по многим причинам «наполняют» свои произведения невероятной ложью, пытаясь очаровать тебя, читатель, своим фальшивым подвижничеством. Не всему верьте! Творческие замыслы рождаются подчас от безысходности положения (например, от бедности, нищеты!). Желая вырваться из этой безысходности, писатель может выдумать что угодно, но подчас скатывается  в обычное пустословие,  стараясь преподнести  его как очередной шедевр… 

Да, бедность заставляет подчас (вопреки собственной совести) «торговать словом», «лицемерить словом» в надежде угодить, прославиться и дорваться, наконец, до  достойных гонораров» (с. 44).

Не менее простым остается в глазах исповедующегося героя и само отношение «писатель-читатель»: «И если завтра опубликуют то, что я сейчас поверяю этой бумаге,  то люди будут с наслаждением читать о муках моего сердца. Такова психология основной массы людей, со страстным любопытством «рассматривающих»  чью-то боль, чьи-то страдания. Это именно так.  Но  пишу я не для того, чтобы  доставить наслаждение кому-то, описывая свои невзгоды, а для того, чтобы самому не сойти с ума, не умереть от необъяснимой и неизбывной тоски. Я выливаю свои муки на бумагу из чистого инстинкта самосохранения.  Я ПИШУ, ЧТОБЫ ЖИТЬ!» (с. 80). Однако тут же следует и другая мысль: не подменяет ли авторская фантазия подлинной жизни? «Получается, что по-настоящему я живу только в своих  записях, только на листе бумаги!» (с. 81).

Подвергая все анализу и сомнению, не щадя самого себя, обнаруживая противоречивость и двойственность во всем, автор, кажется, не оставляет без внимания и критического рассмотрения ни одного человеческого качества, ни одной жизненной позиции. И здесь справедливо задаться вопросом: в чем задача такого подхода к исследованию жизни, что может дать подобное рассмотрение действительности читателю, не подрывает ли все это веры в добрые жизненные начала, не вносит ли оно сомнения и хаос в души людей, не становится ли тем самым произведение в ряд тех литературных опусов, которые можно отнести к разряду «чернухи»?

Для ответа на этот вопрос необходимо внимательно посмотреть на то доминирующее состояние персонажа, которое автор обозначил как «одиночество» (что вынесено и в заглавие повести), которое правомерно считать некоторым отчуждением, отстранением от непосредственной жизни. Что кроется за ним – желание уйти от жизни и ее проблем, или объективно взглянуть на них? В тексте повести немало описаний этого состояния «одиночества» и жалоб на тяготу ощущения разъединения с миром. «Я вдруг почувствовал, что провалился в некое безымянное МЕЖДУ, и…  стал ОДИНОКИМ. А может быть, это «МЕЖДУ»  и есть «ОДИНОЧЕСТВО»?  Может быть, оно так и называется?.. И несет в себе бесконечное страдание…» (с. 3). Суть этого состояния в том, что раздвоенное сознание рассказчика («два моих «Я») сталкиваются в противостоянии и «кто бы ни победил, побежденным оказываюсь я!» (с. 4-5). Вместе с тем именно это состояние дает рассказчику ощущение своей духовной независимости, личностности: «Дух царит на «неприкосновенном пространстве», на нейтральной территории. Ему нужна особая ПУСТОТА, которую он будет заполнять сам, по собственному желанию и усмотрению, не признавая ничьего руководства, никакого насилия.  Он проводит черту, за которую не должны переступать ни жена, ни  дети, ни родители, ни близкие, ни друзья… Никто! В противном случае Дух не остановится даже  перед тем, чтобы отречься от них – ото всех!» (52).

Оказывается, что это мучительное состояние очень дорого герою повести, ибо, обрушивая его сложившиеся и ставшие уже шаблонным понимание жизни, оно приводит к новому уровню ее осознания и своего места в ней, к обретению новой цельности. Поэтому герой, жалуясь и страдая, вместе с тем заявляет: «Мне необходимо ОДИНОЧЕСТВО! Уже не первый раз я прихожу к этому выводу. Да, мне необходима определенная дистанция не только между мной и моей семьей, но и между мной и всем светом вообще. Только так я смогу вернуть себе утерянное равновесие»       (с. 61). Само по себе право и возможность человека мыслить, анализировать, проявлять независимость в суждениях оказываются необходимым условием творчества: «Я соткан из мыслей, точнее из грешных и благородных помыслов,  определяющих мое бытие. Счастье МЫСЛИТЬ, а значит СОЗИДАТЬ, СОЗДАВАТЬ и есть КРАСОТА, окрыляющая душу» (с. 34).

Погружая читателя вместе со своим героем в мир неразрешимых противоречий, автор не забывает сделать «необходимые лирические вкрапления», которые становятся подсознательно воспринимаемым фоном повествования и которые подспудно привносят в текст катарсисные гармонические элементы. Как правило, это отдельные замечания героя повести, которые как бы случайно пробиваются в тексте и которые автор не хочет или не успевает опровергнуть, такие как: «Но я понимаю и другое: сама ЖИЗНЬ, в ее чистом эквиваленте,  несравненно выше и дороже любых «совершенствований», любых желаний, даже таких, как стать Истинным Поэтом или Великим Правителем» (с. 58); «ЖИЗНЬ  превыше  литературы,  искусства, науки…» (с. 28);  «я пришел к однозначному выводу: очень важно быть ПОРЯДОЧНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ! По сути дела, это самое высокое «звание» на земле» (с. 42); «Уже давно душа моя ищет уединения. Но не с целью сбежать от людей и стать отшельником, нет, ни в коем случае!» (с. 6).

На читателя не могут не оказывать влияния замечания автора, сделанные как бы по ходу повествования, но которые рисуют не только сомневающегося героя, но показывают его природное стремление быть добрым и любящим человеком, например: «Я сделал много добрых дел, но, вспоминая сейчас эти «дела» я не  вижу в них повода для самовосхваления, поскольку добро человек совершает, прежде всего, ради самого себя, ради своей души. Это то, с чем каждый из нас в свой час встанет перед Всевышним. Так что и хвалиться здесь нечем» (с. 72). И, конечно, одной из важнейших составляющих вышеотмеченного «фона» является природа, пейзаж, а также музыка, которые всегда гармонируют с переживаниями главного персонажа, никогда не противоречат им и выражают его искреннее устремление к доброй целостности души: «А деревья все шумят и шумят. Этот шорох, шепот, шелест  все явственней и ближе, и я следую за ним, и я тону в нем. И в тот момент, когда он окончательно поглощает меня, я вдруг четко и ясно понимаю: это не просто шум – это  музыка,  удивительная, неповторимая мелодия!   В этом шелесте листьев, даже в самом слове  «ш-е-л-е-с-т», в чудном сплетении его шипящих и свистящих звуков ощущается вечное движение, точнее, «мелодия вечности»» (с. 3). Природа оказывается созвучной самым любимым и искренним чаяниям души главного персонажа. Ему хочется «преклонив колени пред Аллахом, заплакать и возблагодарить Его за то, что подарил Он нам, смертным, Великую Песнь Природы, в которой заключен смысл  всего…» (с. 42).

  В повести Улугбека Хамдама нет и не может быть однозначных ответов на вопросы, над решением которых бьется его персонаж (как нет их и в самой жизни), не в этом ее цель. Смысловая значимость произведения  заключается в ином: она прежде всего в утверждении права человека не следовать непременно и бездумно установленным традицией и официальными догматами правилам поведения и думанья, в праве на сомнение, на откровенное высказывания этого сомнения; оно в отрицании морального, религиозного о социального ханжества, в праве, прибегая к словам Грибоедова, «сметь свое суждение иметь», то есть, в утверждении прав личности. Размышляя о себе самом, об истоках своего мучительного анализа, герой восклицает: «Может быть, стоит …признать все свои дерзкие мечты пустым бредом? Может быть, стоит отмахнуться от всех своих фантазий и  жить как «все». Но ведь тогда я просто исчезну. Я перестану существовать как личность!» (с. 101). И это самоутверждение личности, право на духовную и умственную автономность понимается как равнозначность всем другим сферам жизни – вере, традиции, обычаям, установлениями, заведенным правилам и проч.: «…дух обособлен, он жаждет воли и независимости. Его стремление к свободе входит в конфликт с ограничениями и рамками нашего быта и бытия. Именно поэтому человек способен насмерть переругаться с  самыми близкими ему людьми и даже навсегда порвать с ними (с. 52).

         Повесть Улугбека Хамдама, на наш взгляд, является знаковым явлением в современной узбекской литературе, заключающимся прежде всего в новом уровне психологизма изображения. Надо иметь в виду, что узбекская проза в ее современном жанровом предъявлении, аналогичном европейскому, существует всего около ста лет. Классическая узбекская и шире – тюркская литература – это прежде всего поэзия. Разумеется, сочинения в прозе, в том числе и весьма значительные, появлялись и в древности, как, например, знаменитое «Бабур-намэ», но произведения такого рода не были собственно литературно-художественными, ибо значительная часть их содержания носила историко-этнографический, географический и летописно-дневниковый характер. Элементы художественности проявлялись внутри этого многосоставного синкретизма. Отличие современного этапа развития художественного мышления заключается прежде всего  в открытии и освоении внутреннего мира человека, того, что привычно обозначается литературоведами как «художественный психологизм». Разумеется, и в предшествующие десятилетия узбекские авторы в лице своих лучших представителей изображали внутренние состояния и раздумья своих героев, но прежде всего как реакцию на непосредственно предшествующие события и ситуации, это была полноправная и значащая часть целостного изображения персонажа. В  творчестве Улугбека Хамдама внутренний мир сам по себе становиться центром изображения, основным содержанием и интересом авторского исследования человека, а сюжетная часть остается едва намеченной.

         Стремление выйти за рамки национально традиционного и традиционного вообще достаточно нередки в литературе любой страны и любого народа. Можно сказать, что это вообще одна из необходимых составляющих литературного процесса. И, разумеется, такие попытки активизируются  в переломные моменты исторического развития. Вопрос в том, насколько естественны и органичны такие попытки, насколько проистекают они из глубины национального видения мира, или остаются привнесенными литературными авторитетами и модами извне. Попытки углубленного внимания к психологии героев, поиск выходов за пределы традиционного и устоявшегося в узбекской литературе имеют место уже достаточно продолжительное время. Но эти попытки зачастую представляли собой усилия «перетащить» модные идеи популярных писателей и ученых-психологов на узбекскую почву, пойти за европеизмом, не считаясь в должной мере с национальными реалиями и обусловленностями. Эти попытки имели иногда не больше жизненной реальности, чем  пресловутый «европейский ремонт» (по махаллинскому образцу) или «Самса-заказ!», которую никто и не думал заказывать, то есть, говоря словами все того же Грибоедова (которого поминает и сам автор повести), представляли собой «смешение французского с нижегородским».

         Поиски и новаторство Улугбека Хамдама опираются на органическую внутреннюю потребность национального самосознания — разобраться в современной историко-культурной  ситуации. Это связано, с одной стороны, с обретением государственной независимости и осуществлением непосредственных контактов на разных уровнях и в разных сферах с мировым сообществом: кто мы такие в этом мире, что можем взять в многообразии этого мира, и что можем предложить ему сами? Что знают о нас за пределами нашей земли, как оценивают, в чем справедливы или ошибочны эти суждения и оценки? С другой стороны, установка на светский тип государственности, на развитие форм парламентаризма, предполагающие ту или иную степень функционирования гражданского общества, определяют пересмотр отношения к человеку и модели его общественного и личного поведения – не только как звену в государственном, производственном и семейном механизме, но как самостоятельной, ответственной и сознательной личности. С этих позиций повесть Улугбека Хамдама отражает непростые процессы внутреннего переосмысления человеком основных устоев национального «жизнепользования». Вопреки негласной традиции – «сомневайся, но держи свои сомнения при себе», герой повести обнажает свои сомнения публично. Сложившимися формулами, традициями и правилами часто прикрываются достаточно сомнительные деяния. Вот почему сомнение и бесстрашие думать и оценивать самому на переломных этапах исторического развития становится необходимостью не только для отдельной личности, но и всего общества. Лишь те, кто пережил разъедающее сомнение и сохранил доброту и любовь, смогут реально и сознательно защитить их в испытаниях многосложной жизни. Те же, кто как большие дети,  прячутся за формальными нравоучениями и традиционной «мудростью», могут остаться в позиции невольных исполнителей сомнительных дел: «Что, мол, поделаешь, такие большие, такие уважаемые  люди  попросили…Если что не так – им отвечать, а мы только выполняли порученное».  

         Одиночество главного героя повести – категория достаточно условная, ибо подспудно он ощущает правомерность своего взгляда на мир, и что он выражает уже не только самого себя: «думаю, что такое состояние бывает не у меня одного… Но если это так, то получается уже другой поворот судьбы! Получается, что я  не одинок и у меня есть товарищи по несчастью! В таком случае, может быть, стоит попробовать свои силы в борьбе с негативами жизни?  Возможно, опять Я – нет, теперь уже МЫ! – снова  потерпим поражение в битве за СВОЙ ИДЕАЛ, но на то ведь мы и  представители рода человеческого, чтобы вечно бороться за что-то! Человек силен, если не чувствует себя одиноким, если имеет рядом с собой друзей, а за собой – последователей. Тогда он и на смерть пойдет с гордо поднятой головой!»

(с. 31).

          Повесть начала свое непростое бытование на узбекском языке, теперь и на русском. Насколько готов наш читатель к пониманию и приятию иной функции литературы, кроме как воспитательной  и утверждающей нравоучительные принципы? Не оценит ли он написанное как нарушение благих традиций, необходимых условностей и умолчаний? Как примет публика поставленные в повести проблемы – вопрос уже не только литературного вкуса, но и  подготовленности общественного сознания, складывающегося гражданского общества к восприятию подобных истин.

  В силу исторических обстоятельств и характера взаимодействия культур узбекистанцы знают европейскую и русскую литературу лучше, чем европейцы знают восточную. Это не удивительно, но, следовательно, восприятие произведения узбекской литературы нуждается в большем познавательном усилии читающего и, возможно, нуждается, в некоторых комментариях, упреждающих прямолинейный перенос европейских стандартов и оценок на произведения восточной литературы. Так, с этой точки зрения, постоянный возврат автора-рассказчика к описанию своего раздвоенного состояния может показаться однотипным и избыточным. Однако, не следует забывать, что это состояние разделенности с идеалом, недостижимости целостного и божественного («А может быть, это плачет душа, разлученная с Аллахом?») (с. 70) – одна из вечных тем восточной лирики, это характерное состояние лирического героя самого распространенного поэтического жанра – газели, воспеваемое и переосмысляемое тысячекратно в различных вариациях и индивидуальных стилях. То, что мы иногда воспринимаем как механическое повторение уже известного и сказанного, в восточном понимании есть некое возвращение к константе, утверждаемой доминанте (сравним хотя бы две широко известные установки: в христианстве «Не поминай имя Божие всуе» и мусульманское всегда уместное поминание Бога).

         Улугбек Хамдам, описывая внутренние состояния своего героя, своевременно «подбрасывает» читателю некое подобие сюжетного действия, хотя в европейском понимании целостного сюжета, даже намеченного пунктирно, здесь нет. Но и тут следует иметь в виду, что восточная литература никогда не придавала сюжетной стороне такого значения, как европейская или американская. Классические произведения «с сюжетом», писались по мотивам исторических событий или легенд, достаточно известных читателю и слушателю, и не имели целью поразить его новизной или неожиданностью событийного содержания. Вспомним «Лейли и Меджнун» и другие самые популярные на Востоке сюжеты. События здесь всегда в большей мере оставались поводом для демонстрации мастерства изображения, и чем лучше знал их читатель, тем «объективнее» он мог оценить интерпретацию заранее известного сюжета тем или иным мастером слова, мог видеть и сравнивать достоинства пишущих, ибо, по восточным меркам, судить о мастерстве предпочтительнее, когда все участники проходят одну и ту же «дистанцию».

         Европейскому читателю будет интересно наблюдать и то, как внутренние размышления персонажа, его аналитика окрашивается поэтическими формулами и образами восточной поэзии, восходящими к веками наработанной системе художественного восприятия мира: «До меня доносился тихий шелест листвы, колеблемой нежным ветерком. Тогда я поспешно распахнул ставни и…ощутил себя рядом с деревом. Как влюбленный Меджнун, любующийся своей Лейлой, я ласкал это дерево взглядом – от подножия ствола до  самых кончиков прекрасной кроны.  Погрузившись в мир своих грез, я забылся, отрешился от всего окружающего и вдруг, ощутив внезапный внутренний порыв,  бросился в объятья прекрасного дерева и, дрожа,  с нежностью прильнул щекой к его теплому стволу… Где-то «внутри меня» зазвучало «пение» муэдзина, призывающего к молитве…» (с. 18-19).

         К влиянию восточной эстетики и экспрессии следует отчасти отнести и приемы чисто внешней, визуальной аффектации значимых для авторов фрагментов текста: использование жирного шрифта, заглавных букв, кавычек, обилие восклицательных знаков и проч., могущих поразить читателя своим обилием.

         «Одиночество» героя повести Улугбека Хамдама состояние преодолимое, если осуществится то, что писатель полагает главным источником и целью своего творчества —  возможность «СВИДАНИЯ ЧЕЛОВЕКА С ЧЕЛОВЕКОМ» (с. 45).Со стороны автора этот шаг сделан – ответ за читателем.

                                                                           Николай Ильин, к.п.н., доцент, редактор 

отдела научно-методического журнала

«Преподавания языка и литературы»

Ўқилди: 479

Мувозанат
Исён ва итоат
Сабо ва Самандар